Европа сообщила григорьевской музе сравнительную четкость, мало ей свойственную. Надышавшись насыщенным древностью воздухом, Григорьев понял острее свое; он сознал себя как «последнего романтика», и едкая горечь этого сознания придала стихам его остроту и четкость, что сказалось даже в форме: в стихотворении «Глубокий мрак» (из «Импровизаций странствующего романтика») форма и содержание – почти одно целое; поэма «Venezia labella» [48] написана «сонетами» (хотя в седьмом и двенадцатом – по 15 строк!!), потому что эти «формы держат душу в приличной узде».
Владения последнего романтика – «лишь в краях мечты». Он окружен «глубоким мраком», откуда возникает порою чей-то «девственный, необычайный, дышащий страстью лик» и вырывается «страшный вопль знакомой скрипки». Душа уже проникнута безочарованием: «устала таинственному верить»; «пора привыкать блуждать по морю senza amare» [49] (о, страшная русская игра! Кто шепнул ему, что можно в самом деле senza amare andare sul mare [50] , – и не погибнуть?).
Как это произошло? – в нем «билась какая-то неправильная жила». Он впустил к себе в душу какие-то чужие «слепо-страстные, иль страстно-легкомысленные души». И вот —
…жестоко
Наказан я за вызов темных сил…
Проклятый коршун памяти глубоко
Мне в сердце когти острые вонзил,
И клювом жадным вся душа изрыта
Nel mezzo del cammin di mia vita! [51]
Напрасное обольщение! – Гибель была ближе, чем думал поэт: эта «средина жизненной дороги» была в действительности началом ее конца. Во всей непреложности встала старинная угроза: уже не воля Погодина, не воля Фета, а то первоначальное: светлый сильф с душой из крепкой стали, которого «так любить другому, кто б он ни был, невозможно».
В последний раз кинулись на Григорьева финские белые ночи, «сырые ночи Полюстрова». Последняя поэма, также лишенная действия, как первые, – уже какой-то раздирающий крик, «кусок живого мяса, вырванного с кровью» [52] . Совесть и «адская печаль» терзают: «Если б я кого убил, меня бы так не грызла совесть». Забвение – только в вине, которое вначале – «древний дар Лиэя», а под конец – проще:
…Знобко… Сердца боли
Как будто стихли… Водки, что ли?
Последние стихи обращены к «далекому призраку». Теперь это лик «карающий и гневно-скорбный». Поздно!
Последнее слово в стихах – бедная, бедная метафора: «обитель идеала»; такая же бедная, как слова о «Великом Художнике», о Калиостро и столоверчении; как тот интеллигент, который сидел в Григорьеве и так и не был побежден до конца Григорьевым-поэтом; как вечные заглядыванья в душевный хаос, в «человеческое», без догадки взглянуть на небо.
Я приложил бы к описанию этой жизни картинку: сумерки; крайняя деревенская изба одним подгнившим углом уходит в землю; на смятом жнивье – худая лошадь, хвост треплется по ветру; высоко из прясла торчит конец жерди; и все это величаво и торжественно до слез: это – наше, русское.
Январь 1915
Примечания
1
Л. Гроссман. Основатель новой критики. – «Русская мысль», 1914, XI.
2
В дальнейшем изложении я стараюсь держаться первоисточников, то есть свидетельств самого Григорьева и людей, ему близких: Погодина, Фета, Страхова и др. Потому оговариваю, что не все чужие выражения ставлю в кавычки, «чтоб множество не накопилось их».
3
«Время», 1862, XI.
4
Барсуков. Жизнь и труды Погодина.
5
«Время», 1862, XI.
6
Москва и Петербург, заметки зеваки А. Трисмегистова. – «Московский городской листок», 1847, № 88.
7
Влад. Княжнин. О нашем современнике А. А. Григорьеве. – «Любовь к трем апельсинам – журнал доктора Дапертутто», 1914, № 4–5.
8
«Репертуар и Пантеон» 1844 года, т. VIII, стр. 738 и ел. Статья без подписи, но озаглавлена: «Заметки петербургского зеваки».
9
Воспоминания А. Я. Головачевой-Панаевой. – «Русские писатели и артисты». СПб., 1890, стр. 111.
10
Александр Гумбольдт.
11
Сам Григорьев думал, что он «равнодушен к красотам природы». За ним это повторили другие. Правда, он понимал природу как-то лихорадочно и торопливо; говорил с ней на своем языке, на ее языке говорить не умел; так уж был он мало «стихиен» и такое было «человеческое» время.
12
Полночь, глубокочтимая полночь (нем.)
13
См. статьи Григорьева: «Последний фазис любви» и «Любовь в XIX веке» («Репертуар и Пантеон», 1846, XVI).
14
До Погодина дошли «неблагоприятные слухи», и зарницы его стали уже поблескивать вдали; пришлось писать оправдательные письма – и Григорьеву и приятелю его Межевичу – за него.
15
Ал. С. («Репертуар и Пантеон», 1846, XV, 102).
16
Остепенением своим Григорьев не упустил похвастаться Погодину (Барсуков. Жизнь и труды Погодина). Должно быть, оно ему стоило не дешево.
17
«Время», 1862, XI.
18
Барсуков. Жизнь и труды Погодина.
19
Сочинения А. Григорьева. I, 55–56; вот образчик стиля! «Нравственный идеал», «протест» «нравственное полномочие», «поколику»… Какая глубокая мысль и какие убогие суконные слова!
20
К «Ниве» приложен.
21
В. В. Розанов. К 50-летию кончины Ап. А. Григорьева. – «Новое время», 26.IX.1914 (№ 13844).
22
Д. В. Григорович. Воспоминания. – «Русская мысль», 1893,11,56–83.
23
С. А. Венгеров. Молодая редакция «Москвитянина» («Вестник Европы», 1886, II).
24
Н. Н. Страхов. Воспоминания.
25
Он уж стал редактором «Москвитянина».
26
Осенью 1857 года уехал за границу с Трубецкими.
27
«Время», 1862, XI.
28
«Письма к Е. С. Щротопоповой), впоследствии Б(ородиной), сообщил Н. Н. Страхов». – «Эпоха», 1865, II; письма к М. П. Погодину – Барсуков. Жизнь и труды Погодина, том XV.